Живое серебро хрустальных омутов
Удивительно красивая и бойкая рыба, населяющая горные реки. Ужение хариуса на мушку или червя в высшей мере эмоционально. Осенью спускается до непромерзаемых плесов. Нерест — весною. Очень активен с мая по сентябрь. Размером невелик, зато необыкновенно вкусен.
В другой раз я с Федей Узой оказался в той высокогорной глухомани по Бикину, где истоки ключей и речек можно не увидеть, а услышать или почувствовать нутром: они глухо, иногда чуть слышно, лопочут и булькают где-то под россыпями камней и обомшелых глыб крутобоких распадков, окруженных криволесьем да коврами кедрового стланика.
Жарко шпарило солнце, красовались разноцветьем мхов и лишайников скалы, суетились и цвиркали сеноставки. Где-то недалеко рявкали медведи. А нас манили уходящие вниз, к далекому Бикину, могучие первозданные леса, так плотно укутавшие беспорядочно разбросанные сопки, что казались они фантастическими громадами зеленых валов оцепеневшего океана. И нас неодолимо туда тянуло еще потому, что изнывали мы жаждой.
Мы устало прыгали с камня на камень, да все вниз и вниз по распадку, потом пошли поперек нашей тропы «кресты» и «костры» из валежин, преодолевать которые стоило пота и загнанного дыхания. Вода из подземелья шумела уже звонче и радостнее, и, пожалуй, можно было до нее добраться, разобрав камни. Но Федя рассудил: «Еще чуток проломимся — и обопьемся». И мы стали ломиться дальше, потом вылезли к кромке загустевшего зеленобородого ельника, нащупали там зверовую тропу и облегченно, успокоенно зашагали вдоль распадка. А через четверть часа пили родниковую воду, как истомившиеся жаждой верблюды.
Потом, немного остыв в тени на плотных прохладных подушках мха, блаженно растянулись в холодной чистоте тонкой, но бодрой ледяной струи ключа, которая через десяток метров снова заныривала под камни.
Я склонен был тут же и отабориться, ибо солнце уже круто падало к сопкам, но Федя спросил: «Харьюзов хочешь? Через километр пойдут ямы, в них они теперь собрались, потому как ключ сильно обсох… Изголодались и ждут нас». Мы оделись, взвалили на плечи рюкзаки и по шли на штурм того километра.
…Первая яма оказалась небольшой: метров двадцать в длину, десять — в ширину и до полутора — в глубину.
С одного берега галечная коса, с другого — сухой крутой яр с еловым редколесьем и травяными полянами… Я уже готов был изречь: «Здесь наш причал… Сбрасываем рюкзаки!» — благо место для табора представлялось великолепным. Но Федя предостерег меня от крика, знаками приказал не шуметь… Потом поманил за собой пальцем… И мы уставились глазами в тихую, темную прозрачность омуточка.
Дно его было устлано крупной галькой и валунами с возвышавшимися над водой обомшелыми макушками. Лениво шевелились и бурые космы водорослей, блестела утопленная поллитровка, рыжели несколько проржавелых консервных банок, белел лосиный череп. «Какие тут хариусы?» — подумалось. А Федя, будто уловив мое разочарование, утер мне нос: «Штук двадцать… А то и тридцать… Все большие… Не пугай». Я же до рези в глазах просматривал каждый камень, каждый квадратный дециметр дна, но так ничего и не увидел. Только какая-то мелюзга суетилась стайками. Друг меня успокоил: «Когда кадана (хариус. — С. К.) стоит, очень трудно его заметить. Тут чутье нужно». У него-то чутье было…
Пока я расчищал место под палатку, Федя вырезал трехметровый хлыст, очистил его, привязал леску с крючком… Пока я собирал сушняк для костра, он разворотил огромный еловый пень, набрал целую горсть жирных белых короедов и с удочкой спустился с яра, исчезнув с моих глаз… Я еще развязывал и разворачивал палатку, как внизу заплескалась вода, а через минуту к моим ногам упал и бешено запрыгал хариус — родственник знаменитой форели. Я взял его в руки и тут же подумал: высокую красоту описать невозможно — ее надо видеть. Об этом хариусе можно было сказать: «Его тело — что мастерски отлитый из благородного металла клинок. Он украшен чудным громадным опахалом спинного плавника, прозрачно отливающего едва ли не всеми цветами радуги и сполохами северного сияния. А были еще оранжевые парные плавники, серовато-фиолетовые — непарные и широколопастный хвост».
Стоило попытать выразить эту красоту и иным манером: «Он туго затянут в роскошное серебро мундира, подкрашенного лилово-серой-зеленоватой акварелью на спине, до ослепительного блеска начищенного с груди и живота, с наведенными темно-радужными полосками по светло-голубым и матовым бокам старинного серебра. И еще тот мундир украшен мелкими темными пятнами на боках и спине, медно-красным сиянием над брюшными плавниками и оранжевыми „медалями“ — под грудными… А по спине развевается роскошный шлейф со стройными рядами фиолетовых глазчатых пятен и малиновой каймой удивительной чистоты…» Но все эти слова не передавали настоящей красоты только что выуженного хариуса.
Пока я тихо размышлял над красотою жар-рыбы, рыбы-цветка — этой королевы холодно-хрустальных омутов, — она затихала и успокаивалась. Все меньше билась и вздрагивала, и вот уже побежали по ее телу мелкие судороги… И уходило из этого чуда вместе с жизнью великолепие. Испарялись, таяли краски, терялись и блеск, и красота, сложился и подсох шлейф знаменитого спинного плавника… А через несколько минут мой первый хариус уснул, слинял, и о нем можно было сказать лишь то, что он серебрист и строен, в меру сжат с боков, с красивой глазастой небольшой головой, изящно заостряющейся непрозрачным зубастеньким ртом…
За те 3–4 минуты, пока я любовался первой Фединой рыбой, он подбросил их еще три. Все такие же ослепительно резвые и красивые. И одноразмерные: чуть больше фута в длину и фунта весом.
Раньше мне частенько приходилось видеть хариусов — в тазах или на сковородках, — но те были гораздо мельче, рядовые: по 20–25 сантиметров было в них при 100–150 граммах. А эти — Федины! — оказывались молодцами!
Это позже я узнал, что в некоторых реках обширной хариусовой страны, распростершейся по Евразии от Англии и Франции до северо-запада Тихого океана, водятся и полуметровые, даже 60-сантиметровые весом под три кило, что камчатский рекордсмен потянул на три девятьсот, а чемпион абсолютный — мировой — значится в 4675 граммов. Надо полагать, что был он «ростом» как минимум 80 сантиметров — с хорошую кету, с увесистого толстолоба, с доброго верхогляда…
…Я бросил свои таборные дела и сбежал с берега. Федя, разоблачившись до трусов, тихо брел, отмахиваясь от комаров и мошкары, по урезу воды, забрасывая крючок и очерчивая поплавком по едва заметному течению охватистое полукружье радиусом в 5–6 метров. Он не блистал классическим мастерством ужения хариуса нахлыстом, вподкидку или впроводку. Леска была из не очень тонкой жилки немного длиннее удилища. Поплавок — бутылочная пробка, грузильце — дробинка, крючок, по моему определению, карасиного размера. Короед проплывал невысоко над дном, умело направленный рыбаком. Подсекал рыбу Федя без зевков, дергал не сильно, а зацепившейся не давал баловаться и выбрасывал на берег без промедлений и церемоний.
В тот вечер я получил первый урок ловли великолепной рыбы горных рек, преподанный мне столь просто и понятно, что помнится он и по сей день.
Из омуточка мы выдернули тогда полтора десятка хариусов, и все они были одинаково крупные. И нет в этом удивительного: чтобы в такую даль забраться по весне, надо было одолеть множество перекатов и порогов, побороть стремнины и водопады. Самым крепким это под силу. А ключ обмелел — и все они тут… Изголодались, а потому и набросились на короедов… Даже ленки сюда не поднялись. Выше «харьюза» одни только гольяны как-то умудряются пробираться…
Уже под звездным небом мы хлебали чудную юшку и наслаждались сочной и нежной харьюзятиной. А тем временем вокруг костра созревали золотистой корочкой шашлыки из хариуса, причем созревали столь аккуратно, что не обронилась с них ни единая капелька сока и ни единая жиринка. Что ни говори, чего ни коснись, — Федины руки оказывались золотыми.
За делами он просвещал меня: «Бывает, харьюз на всякую приманку ноль внимания, а то жадно бросается хоть на лоскуток тряпки. Потому-то его иной раз и заправский харьюзятник не подцепит, а то любой зеленый сопляк стоит на берегу или даже в воде и дергает одного за другим… И так бывает: цепляются — снимать успевай. Один сорвался — другой тут же цапает крючок. И тот, что сорвался, тоже жадничает. Прямо у твоих ног берет! А через час — глухота. Все берега исходишь, всякое испробуешь — пусто…»
Сбегал он за сухими дровами, подбросил в огонь гнилушек, проверил, все ли на таборе прибрано на случай дождя… И продолжал: «На крючке бьется почище щуки, а через минуту выдохся. И вот еще: очень он привязан к своему месту с весны до сентября. Полгода может прожить, как настоящий домосед, на пятачке. А вместе с осенним листом поплыл в дальние путешествия вниз, до глубоких непромерзаемых плесов и ям. И после весеннего ледохода — снова в путешествие к своему дому. Завтра будет много харьюзовых мест, порыбачим. Вот увидишь: схватит мушку — и на свое местечко, на пост. В другой стороне поймает — и опять на тот же пост, в коридорчик между травы, в тихое уловочко на сливе переката. Любит затишок рядом с таким течением, чтоб и воду несло, и чтоб гладь на ней была такая — упади или полети низко комар — а его со дна видно».
Вспоминал Федя, как, где и в какое время лавливал хариусов. Весной — на червяка и короедов, летом — на мушку, слепня, кузнечика, осенью — на блесну, а лучше всего на кетовую икру, на худой конец, помогают ручейники. Самый лучший клев — сразу после ранневесеннего нереста и перед осенью, когда усиленно копит рыба жир на долгую зимовку, в которую ей и не спится, и не резвится, а так… Прозябается. Когда томительно ждет безледья. Ждет возвращения навстречу течению в шумные и холодные верховья горных рек. Ждет времени всяких мух, мотыльков, комаров, бабочек, которых ловит виртуозно. Даже тех, что быстро летают над водой, умудряется изловить в высоком прыжке.
На другой день мы шли берегом уже сплошного, хотя и обмелевшего потока речки. Стали появляться проточки, огибавшие островки, и тихие глубокие заливчики, густо заселенные ленками. Федя предложил наловить дюжину этих ленков не более чем за час, но я, все еще пребывая под впечатлением красоты вчерашних хариусов, попросил остановиться там, где можно было бы заняться ими, и только ими. Мне надо было сходить по своим охотоведческим заботам в горный кедровник и на перевал, я сказал, что отаборимся на пару дней, и Федя все это быстро обмозговал.
Он внимательно осматривал речку, я предлагал одно место, другое и третье, но все эти предложения были отвергнуты: то участок был нехарьюзовый, то сырости для табора оказывалось много, то не находилось сушняка для костра. А по ходу он меня мягко и ненавязчиво просвещал: «Харьюз в выборе дома своего капризный и привередливый, это тебе не карась. Вот только что прошли мы вроде бы и хороший перекат, но берега пологие и русло прямое, тут ему делать нечего. И этот завлекает, но приглядись — все та же прямизна, а оба берега крутые и обрывистые, ни выше слива, ни ниже нет удобных затишков. Да и дно — одна булыга».
Выбор Федя остановил на взлобке, круто огибаемом речкой, сердито разворчавшейся на крупнокаменистом порожистом перекате. Плесы выше него и ниже сверкали бело-голубыми зеркалами, а снизу под яром шевелилось глубокое уловце с мягкими завихрениями. Вода тут спокойно отдыхала в каких-нибудь 2–3 метрах от туго закрученных струй мощного потока. И для палатки место веселенькое да продуваемое, и сухостоины тут же…
Пока мы передыхали, сидя на рюкзаках, над уловом запорхал желтый мотылек. Федя указал на него сигаретой: «Последи за ним». И всего через десяток секунд, когда мотылек замельтешил уже над потоком, из воды стремительно вырвался хариус, ослепил нас отблеском радужного солнца и исчез вместе с поживой. А друг мой пояснил: «Такое нечасто бывает. Обычно харьюз берет с поверхности… Видишь круги да короткие бурунчики по воде? Это его работа. Ни одну мошку не пропустит, ни комара или муху… Да, здесь на короеда или червяка ловиться похуже будет… Во вчерашней яме харьюз голодный был, а здесь подавай ему мух…»
Был полдень, рыбалку мы оставили на вечер и занялись своей привычной работой. Поставили в тени разлапистой ели палатку, наготовили дров, в косогорчике устроили коптильню. Искупались на плесе выше переката, почаевали, перекусив зашашлыченными вчера хариусами…
В сопки я уходил на три часа, а когда вернулся — на кукане слабое течение шевелило десятка два хариусов в двух солидных ленков. Федя улыбнулся: «Каков улов?» Но больше меня удивила большая, до блеска начищенная сковорода: «Где взял?» — спросил. «А тут в километре зимовье Андрея Суанки… Сбегал туда. Потом отнесу. Нет рыбы вкуснее свежего жареного хариуса… Ну, раздевайся, охолонись да принимай очередной урок харьюзиного промысла».
Была для меня приготовлена хорошая длинная удочка с искусственной мушкой и вторым крючком для наживки. Без грузила. И полная спичечная коробка слепней с кузнечиками. Вручил все это мне Федя с коротким, как ружейный дуплет, приказом: «Делай, как я».
Сначала мы ходили, забрасывая и проводя приманку по течению, по пояс в воде. Первым делом я удивился: «Распугаем рыбу», — но мне мой учитель разъяснил: «Непуганый кадана стоящего в воде человека не боится». Потом я раздосадовался: «Почему ты таскаешь в пять раз больше меня? Секрет не выдаешь?» — «А весь секрет в умении и навыке, — отвечал мне Федя. — Терпение, реакция. Главное же — надо хорошо проводить мушек. Возле валунов, над коридорчиками между травой, под крутячками…» Несколько хариусов с моей уды сорвались, и я получил взбучку: «Что ли не знаешь, что у харьюза рот слаб? Обрываешь. Дергай без проволочки, но мягко. И не зевай — и не спеши. Вырабатывай сноровку. Он ведь что молния».
В одном месте раз за разом выбросили мы пять рыб, а Федя пошел дальше. Мое недоумение развеял все так же просто: «Выловили. Других искать нужно».
Потом на его крючок сел хариус размером почти с сига, на которого видом и смахивал. Что та рыба выделывала! То тянула в глубину, то вырывалась на стремнину и мчалась по течению. Прыгала, извивалась, плескалась. Я тут немедля проявил бы свою силу, а Федя держал рыбу внатяжку да приговаривал: «Пусть устанет, не то оборвется». Через пару минут он подтащил хариуса, до смерти умаявшегося и отрешенно присмиревшего, мы уложили славную добычу в тени на мокрый мох и залюбовались ею.
Было в этом красавце-силаче 45 сантиметров, а потянул он 950 граммов. Федя, переловивший не одну тысячу хариусов, и то уважительно изрек: «Великан. Одному и не съесть…»
Вечером я вскрыл кишечник того великана и с помощью Феди долго разбирался в гастрономических наклонностях хариуса. А меню его оказалось разнообразно-изысканным! Не только всякую порхающую живность нашли мы, но и рачков-бокоплавов, крошечных моллюсков, личинок ручейников, червей. Гусеницу, кузнечика, муравьев… И даже мальков! И даже харьюзенка со спичку! И такого же леночка!..
Федя, осмотрев все это, пошел в лес, и я вскоре услышал, как затрещал разламываемый пень… Когда уставшее солнце стало прятаться в гущине хребтового кедрача, он забросил в улово удочку, оснастив ее поплавком, грузильцем и двумя крючками с короедами.
Пока я чистил рыбу и готовил ужин, он принес, сияя широкой улыбкой, такую связку ленков и хариусов, что молча сел я на бревно и подумал: «Неужели мы, люди, и эти рыбные богатства растранжирим?» А Федя подкрепил мои опасения: «Как будто в очереди стояли на короедов… Только надолго ли здесь рыбы столько? Раньше ее было полно кругом, теперь же многие речки опустошили…» Я подумал, подумал да и сказал (легко, дабы не обидеть, ко и строго, чтоб самим себя как бы осмотреть со стороны): «А мы-то зачем столько наловили, если хватило бы и втрое меньшего?.. На Петра кивать проще простого, но вот самому себе быть судьей — труднее. Не всякий может, а большинство не хочет… Добыть-то рыбки побольше каждый норовит… Завтра — запрет на рыбалку, уважаемый Федор Уза…» Хотел он мне тут же что-то возразить, но промолчал, гася светлые искорки в черных глазах.
Утро было ненастное, но мы все же решили сходить в горы, посмотреть, какой здесь будет урожай кедрового ореха, как много бельчат народилось, с лимонником как, с виноградом… Федя собирался в маршрут бойко и даже радостно. Я взглянул на него вопросительно, а он пояснил: «В ненастье харьюз все равно плохо клюет — вяло. Как и после дождей, когда вода замутится, в жару… Чем прохладнее да яснее — тем он бодрее. Так-то, усекай, уважаемый Сергей Петрович». Шпильку, знать, воткнул мне в мягкое место.
Я напомнил ему о своем запрете на рыбалку, а он этак легонько заупрямился: «Ты — не лови. А я нанаец, рыба у меня — в печенке, без нее я не человек… Пяток штук — всего на сковородку свеженины! — не грех. Тем более что мы в глухой тайге».
Я промолчал.
Возвращались на табор к вечеру тропой вверх по той же речке: спустились с гор к ней километром ниже. И в том месте, где вода трудно и шумно прорывалась к еще далекому Бикину сквозь скалистый хаос, мы с 10-метровой высоты мыса заметили выводок бурой оляпки — родительскую пару с четырьмя уже летающими птенцами. Не были эти птицы для нас невидалью, но их ловкость, смелость и удивительная приспособленность к жизни в горных кипучих ключах и речках неодолимо тянула… И мы, не сговариваясь, дружно сбросили рюкзаки, уселись у обрыва и впились глазами в водяных воробьев, как их прозвали русские охотники за чисто внешнее, весьма приблизительное сходство. Скорее всего, оляпка обличьем схожа с дроздом, которому изрядно укоротили хвост.
Самое интересное в этих птахах было то, что они бесстрашно и свободно ныряли в стремительный поток реки, легко осиливали его напор, сильно гребя крыльями в оригинальном «полете» в воде. И были они при этом в таком густом бисере воздушных пузырьков, что казались серебристо-белым чудом.
С противоположного скалистого яра в речку падал тонкослойный, но широкий водопад, отсекающий тенистую нишу под каменной нависью. Оляпки играючи пронизывали этот водопадик и словно куда-то дальше улетали по невидимым нам коридорам. Но Федя пояснил: там гнездо…
Об этом я и сам догадался, но удивился сказанному Федей: «Где оляпка — там и харьюз, и ленок. А знаешь, почему? Да потому, что любят все они собирать на дне один и тот же харч — ручейников, рачков, улиток, малечков. И где этой мелюзги больше всего — там и оляпка, и ее водяные соседи-конкуренты… Ты посиди немного, я тем временем докажу, что правду говорю тебе, и только правду… Хотя и погода не для клева».
Через пару минут он уже забрасывал удочку. Крючок с наживкой умело проводил над дном. Вытаскивал его из воды и снова опускал. Отошел он от меня всего метров десять — и уже выдернул и бросил в котелок хариуса. Рядового, 10-дюймового. А пока я докуривал сигарету, в тот котелок шлепнулся восьмой — такой же 10-дюймовый. Уже на ходу спросил его: «Где же ленки?» Федя ответил откровенным удивлением: «Я же их не ловил, я забрасывал на харьюза. Ленок стоит в это время в других местах…» Мне стало немного неловко. Опять подумал: как же много знает этот нанаец по имени Федя Уза.
Вечером, пока он раздувал коптильню, я чистил хариусов, сдирая крепко сидящую чешую. Мой спутник стал настраивать сковородку на камнях, подсунув между ними немного угольков и прутиков. А когда зашкворчали на ней хариусы, продолжал просвещать меня: «Я как-то в мае рыбачил, хариус нерестился и не клевал. Спаровались они, играют — не до еды им… Знаешь, как интересно икру откладывают? А в ямки, где мелкая галечка с песком. Трутся, суетятся. А икру зарывают! Что маленькая кета! Даже икринки такие крупненькие, тяжеленькие и почти красные. И нерестятся-то там, где роднички бьют, но в затишках, чтоб не так сносило икру. А малечки выклевываются почти через месяц!.. Но что хочу сказать. К концу лета мелюзга уже с лезвие твоего скальпеля, и такие же блестящие, только в поперечных темных пятнышках. Стайками шныряют. И вот подсмотрел я как-то: налетел на такой табунок на мелком месте крупный харьюз, ударил хвостом, оглушил кой-каких и заглатывает. Я от возмущения камнем в него… А потом подобрал двух еще не оклемавшихся малявок и — на крючок их. И вытащил того разбойника. Поболее вчерашнего был. А пока он прыгал по косе, из него три таких харьюзеночка и выскочило».
Подумал я, подумал, посматривая на своего спутника, а тот на меня поглядывает, ожидая ответа. И я сказал:
«В мире животных жестокость — в наших оценках — часто целесообразна. Даже необходима. Мы еще многого не знаем. О том же хариусе — ведь его в этой речке еще хватает, может, даже излишек населения иногда появлялся, при котором срабатывают механизмы саморегуляции численности… Не исключено, что в таких вот стайках мальков от разбойного налета оглушаются самые слабые, которых природа всегда выбраковывает…»
Утром следующего дня я встал рано, но Федя опередил меня намного: он успел уже поймать трех великолепных ленков и дюжину хариусов… Уловив мое намерение рыкнуть: «Зачем рыбачил?», он набрал в руки золы и посыпал ею склоненную голову: «Прости, Петрович, нанайца… Ведь рыба с древности для нас — главное в жизни…»
Не мог я его ругать: всего в два дня сделал он меня грамотным харьюзятником и преклонил перед живым серебром хрустальных омутов.
Да, у каждого рыбака свои пристрастия, о горных районах, где нет карасино-сазаньих обителей, где все реки шумны и холодны, кого же еще любить, как не хариуса, ленка да тайменя! А харьюзятники после того похода с Федей мне симпатичны. Теперь я их узнал много, и все они с какой-то особинкой.
|